– Река Хунцы, ты погнул мне ребро. Отдай мой пистолет.
Сильный, вооруженный до зубов, я залез в печку и закрылся заслонкой.
Сильный, вооруженный до зубов, я вышел во двор. Мир вокруг не изменился. Так же трещали в мокрых кустах сирени птицы, так же ткало неяркое красное солнце узоры на ковре из подорожника, заваленном седой росой.
Изменился я сам. Я вышел в этот мир уверенным и властным. Я никогда не думал, что иметь власть так приятно. На ветках сирени трепыхался воробей. Я мог вытащить из приятно тяжелого кармана пистолет и сразить его наповал. А мог и даровать ему жизнь.
Из дому вышли разбитые остатки «БС».
– Дай сальца, – сказал Старший брат, грустно разглядывая свои вынутые челюсти.
– Я же сказал: будем есть только один раз – в обед.
Мои слова прозвучали весомо и убедительно. Дядя Авес, видно, это тоже понял. Он лишь шмыгнул носом и подтянул галифе.
– Вот гад, – буркнул Вад с ненавистью. Но его слова ничуть не обидели меня, даже наоборот – польстили. Какая же это диктатура без ненависти?
– Итак, Сева Иванович, я вас жду.
Это было сказано очень солидно.
– Зачем? – спросил дядя Авес. – Завтракать?
– Будете возить на волах трос.
– Я не умею возить трос, – поспешно сказал Старший брат. – И я боюсь этих самых… Они бодаются.
– Привыкнете.
– У меня вот тут болит, и тут, и тут.
– На волах не трудно. Сиди себе да сиди.
– У меня и там болит.
Вад выступил вперед.
– Дядюшка больной, ему нельзя работать.
– Но ему можно есть, а для этого надо работать.
– Подавись своим салом!
Вад повернулся и ушел.
– Пять мешков травы на сегодня! – крикнул я ему вдогонку. – Или отдеру ремнем!
– Я лучше буду рвать траву, – торопливо вставил дядя Авес.
Великодушие – неизменный спутник диктатуры.
– Хорошо, – сказал я. – Только без этих штучек. «Братья свободы» распущены. Не вздумайте уходить в подполье и устраивать на меня покушение. Это ни к чему хорошему не приведет. Выделяю вам продукты – приготовьте обед.
При слове «обед» дядя Авес оживился.
– Я сделаю галеты. Это очень вкусно. Ты никогда в жизни не ел галет. Но за это ты должен отдать мне пистолет.
Он, видно, несмотря на последние события, продолжал считать меня ребенком.
– Да? – спросил я.
– Да, – прошамкал дядюшка.
– Да? – переспросил я и вытащил пистолет.
– Да… – повторил дядюшка не столь уверенно.
Я навел пистолет на кусты, в которых возился воробей. Эта птица раздражала меня своей суетней. Она должна стать первой жертвой диктатуры, ибо диктатуре нужны жертвы, чтобы поддерживать уважение к себе.
Я начал уже нажимать курок, как из кустов вылез школьный завхоз. Колени и локти его были измазаны глиной. Завхоз отряхнулся, вытянул руки по швам. Воцарилось молчание.
– М-да, – сказал дядюшка Авес, – река Хунцы.
– Какая река? – машинально спросил завхоз.
– Хунцы, – машинально ответил дядя.
– Хунцы… В какой это части полушария?
– Вообще…
Собеседники помолчали.
– Ну, ладно, я пошел, – сказал завхоз. – Я здесь случайно. Шел мимо, дай, думаю, зайду, проведаю Виктора. Ты что-то не показываешься. Зашел бы как-нибудь, чайку попили. До свиданья!
– До свиданья, – сказал дядюшка Авес и задумчиво вставил в рот челюсть.
– До свиданья, – сказал я, машинально ведя за завхозом, который, пятясь, продвигался к калитке, дуло пистолета Завхоз задом открыл калитку, задом дошел до угла нашего дома и пропал, Курок сам собой нажался, а пистолет страшно бабахнул. Из-за дома послышался топот. Я опустился на траву и первый раз в жизни заплакал. Теперь-то уж конец.
– Теперь тебя посадят, – сказал дядюшка радостно, вынимая челюсти. – Три года колонии. А может, и пять.
Авес Чивонави страшно воодушевился и принялся пугать меня. Оказывается, он очень хорошо знал жизнь колонии. Старший брат так долго, красочно пугал меня, что в конце концов и сам испугался.
– А ведь…. тово… ты, трюфель, наверно, скажешь, что это я привез его, – пробормотал он вдруг.
– Продаст, – ответил за меня Вад. – Он такой.
– Незаконное хранение оружия… Река Хунцы… Надо его сдать к черту. Пока этот тип заявит… Надо обогнать его к черту.
Дядюшка подтянул галифе, взял валявшийся на траве пистолет и стал собираться в райцентр. Вад вызвался его проводить.
Весь день я скирдовал солому. Работа была не очень трудная (сидеть верхом на быке, который тащил на скирду кучу соломы), но пыльная и однообразная. К вечеру я едва держался на ногах. Перед глазами темно качалась земля и над ней плыл странный, как заклинание, клич: «цоб-цобе».
Раза два приезжал председатель и, хотя ничего не сказал, но, кажется, остался мной доволен. Председатель взобрался на скирду и долго ругался там со скирдоправами-шабашниками, моряками в рваных тельняшках. Ветер трепал у него пустые штанину и рукав, как у чучела. Моряки скирдовали зло, и мне часто перепадало за то, что я не успевал подавать наверх им солому. Со стороны казалось, что они идут в психическую атаку: рты перекошены, вилы в руках ходят, как штыки. Они только что выписались из госпиталя и, видно, здорово соскучились по работе.
Я ничего сдуру не взял с собой поесть, и, если бы не моряки, которые дали мне кусок хлеба, посыпанный крупной солью, и помидор, мне пришлось бы туго.
Моряки выпили самогонки и долго предавались воспоминаниям о катерах, линкорах, подводных лодках, безымянных высотах, которые им приходилось брать. Потом они пели хриплыми голосами матросские песни. Потом спали, положив на глаза бескозырки. Потом учили меня жизни.